ngeorgij (ngeorgij) wrote,
ngeorgij
ngeorgij

Categories:

Генрих Шмеркин. Из воспоминаний

...Осенью 1992-го мы с женой и сыном переехали в Германию.

А летом 1995-го я получил посылку из Харькова – от моего товарища, техникумовского одногруппника Юры (Юрия Ивановича) Ковтуненко. В посылке было несколько увесистых шматов подтаявшего украинского сала, толстенный русско-немецкий словарь, новая книга стихов Бориса Чичибабина «Колокол» и письмецо. Из письма я узнал, что НИИ, в котором Юра работает, на грани развала, что Юрина жена возглавила какой-то центр учебных методик, и что в прошлом декабре не стало Бориса Алексеевича.

Я помянул Учителя скорбным стаканом и созвездьем любимых чичибабинских строк, а вскоре Юра сообщил, что вдова поэта – Лилия Карась-Чичибабина готовит к изданию литературное наследие Б.А.. И собирает воспоминания о Чичибабине. В том числе – воспоминания студийцев.

Информация сия ни к чему меня не подвигла.

Ибо не было толчка изнутри (а без него – ничего, кроме казёнщины, из-под пера не прольется). Кроме того, я продолжал считать, что некоторые мои воспоминания окажутся явно «не в кассу».


5.

До чего верна марксова формула «Бытие определяет сознание»…

И в детстве, и в юношестве – я страдал полнейшим отсутствием аппетита.

Именно этим объясняю я, отчаянный ныне «рубака», чревоугодник, стерильную чистоту моих помыслов и тупейшую бескомпромиссность в ту пору.

Едоком я был никудышним. Манную кашу не признавал, потому что в ней попадались комки. Котлеты – за вкрапления чеснока. Яичницу терпеть не мог за пузыри на свернувшемся белке, мясо – за хрящи, клубнику – за угристость, коровье масло – за схожесть с оконной замазкой, лапшу – за то, что быстро остывала, какао – за то, что стыло страшно медленно.

В несытые послевоенные годы я рос в относительно обеспеченной семье.

Мама в то время не работала. Отец, скрипач, буквально разрывался на части и служил в трёх местах: в театре русской драмы им. Пушкина (ставка артиста оркестра – 80 р.), в музшколе им. Чайковского (полставки учителя – 40 р.) и в ДК железнодорожников (четверть ставки руководителя ансамбля – 30 р.).

Каждый Новый Год, каждое 23 февраля, 7 ноября и 8 марта, как и в любой благополучной еврейской семье, на столе были рижские шпроты, сырокопчёная колбаса, фаршированная рыба, холодец, паштет, форшмак, винегрет, салат оливье, жареный гусь и наполеон.

Но остро-перчёная (и остродефицитная!) колбаса жгла мне язык, шпроты отвратительнейшим образом скрипели на зубах, холодец отдавал бульоном, паштет таил в себе не перекрученные печёночные жилки, форшмак кишел селёдкой, в винегрете было полно варёной морковки, а в оливье – отварного гороха, покрытого не отслоившейся шелухой. Фаршированная рыба пахла рыбой. Гусь был отталкивающе тучен, а наполеон – тошнотворно приторен. Поэтому за праздничным столом я не ел, а, – как говорила моя бабушка, – «ковырял».

Единственное, что не вызывало у меня отвращения, так это – пшеничный хлеб-кирпич за 20 копеек и кипячёная водопроводная вода.

Отец обладал творческим подходом. Именно поэтому ему удавалось иногда впихнуть в меня пару ложек картофельного пюре.

Из пюре папа ваял фашистский танк – с волнистой ходовой частью и приплюснутой башенкой. Особое внимание я обращал на дуло танковой пушки. Картофельное дуло должно быть цилиндрическим и не слишком толстым. Иначе это не фашистский танк, а горка съестной субстанции, процесс поглощения которой лишён здравого смысла.

Противотанковый снаряд (роль снаряда играла серебряная десертная ложка), неотвратимо приближался, – под папин свист и вой, – к цели и аккуратно вгрызался в рыхлую картофельную броню. Фрагменты, отсекаемые от танка, переправлялись отцом – на переплавку – мне в рот. Заодно папа учил меня считать. К 6 годкам на счету у меня было 17 уничтоженных танков.

Уже потом, когда из старших инженеров отдела М1 института «Тяжпромэлектропроект» меня перевели в ведущие, и, под стакан-полтора водки я мог убрать немереное количество того же холодца или, к примеру, оливье, – а папы уже не было на свете, – мама призналась: для повышенной схватываемости материала – отец вбухивал в танковое пюре столь нелюбимые мной сырые яйца. Овладев этой военной тайной, я тут же начал добавлять яйца в бронетехнику, которую уже полным ходом лепил для своего шестилетнего сына.

Помимо недоразвитого аппетита я имел ещё один порок: страдал подростковой графоманией. Маниакальная склонность к стихотворчеству и абсолютное равнодушие к утробе обрекли мою юность на обстановку исключительной духовности.

6.

Для начала отец, чутко отслеживавший мои предрасположенности и порывы, отвёл меня в областной дворец пионеров, в литературно-творческую студию, которой руководил поэт Зельман Менделевич Кац.

В бытность классического антисемита Петра Шелеста первым секретарём ЦК КПУ – Кац не побоялся опубликовать свои вызывающе-честные стихи «О моей фамилии»:

Люди ласковые и милые
мне в те давние времена
говорили: – Смени фамилию.
Некрасиво звучит она.

И, учтя их доводы мнимые,
неуверенный паренёк,
ставил звучные псевдонимы я
под столбцами незвучных строк.

Но однажды, шурша газетою,
отчеркнув знакомый столбец,
раздосадовано посетовал
на причуду мою отец:

– Мы ремесленники из ремесленников,
мы из рода мастеровых.
Ты один вот выходишь в песенники.
И… – стыдишься песен своих?..

Пусть не гнулись они над пашнями,
хлеб не ели за полцены,
эти гордые горепашники,
эти горькие капцаны.

Эти кровельщики и медники,
переплётчики и ткачи,
эти Янкели, эти Мендели –
и умельцы, и портачи…
…………………………………
…Род портных, кузнецов и кровельщиков,
побывавших не раз в бою,
проливавших и пот, и кровищу
за советскую власть свою.

Пусть не молодо и не зелено, –
не забыт отцовский наказ:
и хожу по земле я Зельманом,
и ношу фамилию Кац.


В студии Каца я познакомился с поэтами-малолетками – Эдиком Сиганевичем, Нэллой Стэркис, Олей Ландман, Славиком Павловским, всем было по девять-десять лет…

Кац знакомил нас с азами версификации, учил быть строгими по отношению к стихам – своим и чужим. Занятия проходили так. Сначала Зельман спрашивал, кто сочинил что-то новое. Сподобленные поднимали руки. После чего первый сподобленный зачитывал своё произведение вслух, а остальные, с иезуитским изуверством, брали на карандаш каждую неточную рифму, каждый литературный штамп, случайное слово, ритмический сбой, логический сдвиг. И если на чтение стишка автор тратил минуту, то на оглашение придирок уходило не менее десяти.

Потом читал следующий сподобленный, и тоже получал по полной. В чужом глазу – мы сходу замечали множество соринок. И даже соревновались, – кто выявит больше. Но когда доходило до собственного ока, – бревна в нём, естественно, никто не обнаруживал.

«Ничего, и это придёт, – говорил нам Зельман, – дайте себе только срок».

Тем не менее, Кац любил повторять: цель его – сделать из нас не литераторов, а внимательных, думающих читателей.

…Вызывают сострадание начинающие 60-летние стихотворцы, не подвергшиеся подобной экзекуции, считающие своё творчество верхом совершенства и воспринимающие каждое замечание, как личное оскорбление.

7.

В начале 60-х – московские театры, законодатели драматических мод, начали увольнять (маэстро, урежьте марш!) свои оркестры. Медленно, но неотвратимо – советская Мельпомена (Мельподмена?) подменяла живую музыку фанерой. Это было и дешевле, и сердитей.

Основным доходом нашей семьи была папина зарплата в театре; над семьёй нависла угроза финансового краха, а надо мной – перспектива быть забритым в москали. Денег на отмазку от армии у отца не было.

Я по-прежнему оставался хиляком, и папа, как человек предусмотрительный, срочно отдал меня учиться на кларнете. Ибо проходить воинскую службу – еврейскому дистрофику – лучше в оркестре, а не в стройбате.

Папа, как в воду, глядел. Кларнет пригодился мне не только в вооружённых силах, но и значительно раньше. Ибо, несмотря на полный табель троек, я смог, без дачи на лапу, поступить в харьковский строительный техникум, – поскольку техникумовскому оркестру позарез был нужен кларнетист.

…Из театра папу «вычистили» не скоро. До Харькова волна «разоркестривания» докатилась года через четыре.

Главным администратором «русской драмы» был приобретен огромный студийный магнитофон – размером с 4-конфорную электроплиту, а вскоре оркестрантов зазвали на внеочередную репетицию. И заставили, по несколько раз, переиграть все музыкальные номера ко всем спектаклям, имеющимся в репертуаре. Естественно, всё было записано на плёнку. И, конечно же, из этого номера ничего не вышло.

Дураков в оркестре не было. А посему – то флейта хватала фальшивую ноту, то виолончель. То пускал петуха кларнет, то не вовремя вступал тромбон. Так что, в этом плане, всё было чисто, – каждая прокладка в отдельности и всё музыкальное оформление в целом были безнадёжно испорчены.

…Месяц спустя – с чувством величайшего прискорбия – оркестранты услышали свою запись, из которой вся лажа – словно испарилась.

Русская радистка (зав радиорубкой театра русской драмы) доказала, что ест свой хлеб не задарма, и в условиях глубочайшей конспирации – на спектаклях – записала отличные саундтреки.

Спектакли начали идти «под адскую машинку». Музыкантов поувольняли, оркестровую яму заколотили досками, расширив, таким образом, авансцену.

8.

Игре на кларнете меня обучал дядя Саша, кларнетист «папиного» театра – в «дофанерную» эпоху русской драмы. Занимался он со мной перед спектаклями – в пыльном подсценном ангаре, где хранились декорации.

Я дул менуэты, Саша дирижировал, подпевая: «Раз-и! Два-и! Три-и!».

Рабочие сцены, – пританцовывая под незатейливый наш аккомпанемент, – выволакивали наверх громоздкие фанерные ландшафты, тяжёлые холщовые задники и высоченные крепостные ворота. Затем приколачивали их к подмосткам, стуча у нас над головами и сбивая с такта.

Из рабочих сцены – помню троих.

Первый – бригадир Марк. Немолодой, холёный, одевавшийся с иголочки и походивший на Леонида Утёсова.

Служение Мельпомене являлось для Марка кулисой, за которой он прятался от внимательных глаз Фемиды.

Марк спекулировал автозапчастями и был в «русской драме» самым состоятельным человеком.

Однажды, на гастролях в Чернигове, кучка театральных работников – после дневного спектакля – зашла отобедать в ресторан «Десна». Седоусый официант, приняв импозантного Марка за премьера труппы, обслужил его первым, на что истинный премьер (народный УССР) начал громогласно выражать своё «фэ»:

– Безобразие! Рабочего сцены здесь обслуживают раньше, чем народного артиста республики!

– Трэба було на сэбэ бирки понацэпляты, щоб було бачыты, хто з вас народный, а хто обслуга, – резонно ответил официант.

Свою 37-копеечную пайку поджарки премьер получил лишь после того, как Марк разделался с ухой тройной рыбацкой за 75 коп. и двухрублёвым ромштексом…

Второй рабочий – Серёжа, лысоватый крепыш с безмятежным лицом младенца.

Жена Серёжи работала билетной кассиршей на железнодорожном вокзале, и в курортный сезон обеспечивала всю русскую драму дефицитной плацкартой на крымско-кавказское направление.

Третий служитель гвоздя и молотка – высокий сутуловатый бородач в пиджаке поверх рубахи навыпуск. Называли его почему-то по фамилии: «Полушин».

– Выше ре!.. Ниже ля-бемоль!.. Дыхание! Следи за дыханием! – пытался перекричать мою свиристёлку дядя Саша.

Бригадир-спекулянт нас не шугал, замечаний Саше не делал, ибо понимал: каждый зарабатывает на хлеб с маслом, как может.

Представляю себе, до чего осточертел мой кларнет мастеровым сцены!

Звонком «с урока» нам служил окрик главного гардеробщика русской драмы Арончика Ципеса: «Эй, Сашеле, генук! Рива уже запускает людей».

Я прятал кларнет в футляр и отправлялся к боковой кулисе – смотреть спектакль, который видел уже десятки раз. Чуть поодаль, за помигивающим лампочками пультом, стоял помреж Яншевский. Щёлкая переключателями и бубня что-то в мыльницу микрофона, он управлял спектаклем, как полководец сражением. Следил за действом, беспрестанно сверяя произносимый персонажами текст с пьесой. Вызывал актёров из гримёрок, подавал команды оркестру, машинистам, осветителям.

…В один прекрасный день помреж пригласил весь незанятый закулисный люд к служебному буфету. Там, у радиодинамика, уже стояли мы с папой.

Прозвучал отрывок из песни «Мечтать, надо мечтать – детям орлиного племени», и мой бенефис начался.

«Начинаем нашу радиопередачу «Молодые голоса», – объявил диктор. – Сейчас прозвучат стихи юного поэта Геннадия Шмеркина».

Далее радио оповестило харьковчан и жителей области о том, что ученик 7-А класса 59-й средней школы Геннадий Шмеркин (в то время я и не подозревал, что в свидетельстве о рождении у меня записано не «Геннадий», а «Генрих»), вот уже третий год, занимает первые места на областных литературных конкурсах, проводимых дворцом пионеров.

Это была чистая правда, я действительно участвовал в этих конкурсах. Число первых мест в них обычно равнялось количеству участников. А поскольку редакторша отдела литературно-музыкального вещания Дебора Михайловна Демиховская была женой папиного друга юности, то записи на радио удостоился именно я.

Далее динамик, моим взволнованным голосом, зачитал несколько рифмованных фельетонов. В них высмеивались плаксы, маменькины сынки и другие несознательные лица дошкольного возраста.

…Мне аплодировали актёры, гримёры, костюмеры, распространители билетов, рабочие сцены, зав литчастью и слесарь-сантехник.

Я поклонился.

Артист Теплицкий пожал мне руку и подарил книжечку стихов «Стучат сердца» харьковского поэта А. Кравцова.

…После спектакля мы с папой уже выходили из закулисья. Вдруг папа повернул голову назад и украдкой ткнул меня в бок:

– Твой коллега…

Я оглянулся. На скамейке у противопожарного стенда сидел рабочий сцены – бородач Полушин – и сосредоточенно курил свой «Север».

– Не оборачивайся, это некрасиво, – одёрнул меня отец, и я тут же отвернулся от бородача.

– Что за привычка, вечно оборачиваться?! – уедал меня папа. – Сколько я буду тебя воспитывать!

– В каком смысле «коллега»?

– Шучу, – усмехнулся папа. – Он всем рассказывает, будто тоже поэт.

– Поэт, как и я? – переспросило юное дарование, исполненное гордости и счастья.

– Да, как и ты, сынок.

– А может, он и вправду, поэт?

– Поэты, Гена, не тягают декорации туда-сюда и не стучат на работе молотками. Они сидят дома и пишут стихи в газеты, – поставил точку отец, и был абсолютно прав.

В харьковских газетах постоянно появлялись произведения местных поэтов – Кравцова, Котлярова, Галкина и др., – зовущие на подвиг и на труд…

Так представил мне папа большого русского поэта Бориса Чичибабина (в паспорте у Бориса Алексеевича значилось «Полушин», эту фамилию он перенял у отчима, материнская же – «Чичибабин» стала его псевдонимом).

Так преподнёс мне Борис Алексеевич свой самый первый урок: не говори «козьему племени», что ты поэт. Пусть информацию эту – племя черпает из прессы или из твоих книг.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 2 comments